Журнальный зал


Новости библиотеки

Советуем почитать

 Виктор Пелевин написал роман о читателях и писателях. Ни тех ни других на самом деле не существует.

Новый роман Пелевина вышел почти бесшумно. Просто лег на прилавки магазинов в день Х. Никаких незапланированных утечек текста, пресс-туров в типографию и экземпляров, подписанных самим автором. Никакого шума. Это не самоуверенность, это усталость. Она явственно проступает и в тексте, вроде бы энергичном, местами остроумном и все же невыносимо тяжелом для прочтения, отягощенном избытком никуда не ведущих аллюзий, обилием ребусов и затейливых, но по сути пустых философских диалогов о кажимостях, мнимостях и нереальности писательских выдумок. «Зачем это вообще читать?» — вопрос, который начинает преследовать с первых же страниц книги. И вероятность, что на этот раз даже самые страстные апологеты пелевинской прозы в ответ только растерянно разведут руками, высока как никогда. И возможно, даже они не доберутся до финала, застряв где-нибудь на рассуждении о том, что читателя надо искать в себе.

Граф Т. всеми силами стремится в Оптину пустынь. Что она такое, он, правда, не знает, как и никто вокруг. Графа преследуют молодчики из сыскного ведомства, но Т., мастер боевых искусств, сопротивляется профессионально. Окровавленные преследователи корчатся в кустах, а граф Железная Борода (в бороду вплетена проволока) шагает себе дальше. У Т. есть прототип — граф Толстой, в наследство от него Т. получает Ясную Поляну, название изобретенной им школы рукопашного боя «непротивление злу насилием», или «незнас», а также сходство с толстовскими героями.

 «Заговор ангелов» Игоря Сахновского демонстрирует превосходное владение искусством рассказа. Но его рассказы не соединяются в единое романное целое.

По части языка-стиля Игорь Сахновский действительно волшебник и шармер. В его манере описывать пропыленные августовские листья, жару Аравийской пустыни, ослепительную зелень английских городков и воспаленные горизонты русской окраины присутствуют магия и магнетизм. Сахновский магнитит и влечет за собой. Еще и потому, что — и это другое достоинство его прозы — умеет рассказывать истории. Строить увлекательный сюжет. Это было понятно уже по роману «Человек, который знал все», это подтвердил и недавний сборник «Нелегальный рассказ о любви».

В «Заговоре ангелов» с историями тоже все в порядке. Одна из самых сильных — о том, как одиннадцатилетняя девочка Лида и ее маленькая сестра Розка (грудной младенец) отправились с мамой Бертой в эвакуацию и как Берта совершенно хрестоматийно отстала от эшелона, стоя в очереди за кипятком, но спустя двое суток, уже в нарушение всех канонов, взяла и вошла в вагон поезда, в котором ехали к неизбежной гибели ее дочки: «Она была вся черная, со сломанными ногтями, с жуткими мазутными пятнами на спине, но это была она — и она была живая». 

 Пожалуй, выход именно этой книги Бернхарда Шлинка гораздо более значим для отечественного читателя, чем публикация на русском языке «Чтеца» и возможное издание «Возвращения» и «Конца недели». Именно сборник «Другой мужчина» дает возможность понять, что творчество Шлинка несколько шире, нежели бесконечные вариации на тему германского нацизма вкупе с неонацизмом и неизбывного чувства вины Германии перед окружающим миром. Спору нет, тема эта важная, значительная и не потерявшая, несмотря на обилие посвященных ей произведений, актуальности. Но, с другой стороны, «Другой мужчина» доказывает нам, что Шлинк —не только публицист, но и писатель. Хотя многие вещи в сборнике способны «обмануть» невнимательного или несведущего читателя.

Открывающая сборник «Девочка с ящеркой», казалось бы, снова посвящена «еврейскому вопросу», холокосту и иже с ними. Одноименная с рассказом картина, принадлежащая немецкой семье, появилась у них при неясных событиях, но мать героя отчего-то называет изображенную на ней (как явствует из названия) девочку не иначе как «евреечкой». Правда, со временем выясняется, что ее автор, некий Рене Дальман, был участником состоявшейся в 1937 году в Мюнхене выставки «Дегенеративное искусство» —что-то вроде нашей знаменитой истории с хрущевским Манежем. А отец героя служил в Страсбургском трибунале, но яростно отрицает, что «незаконно обогащался путем присвоения имущества лиц еврейской национальности». В общем на первый взгляд все вполне ожиданно. Неожиданным является тот аспект, что это служит лишь фоном для истории взросления, совмещенной с экскурсом в жизнь художественной богемы периода между двух войн. Что касается последнего, то Шлинк проявляет тихое чувство юмора «для посвященных». То упоминает, что любовницей и музой Дальмана была некая Лидия Дьяконова (в самом деле, как еще могут звать русскую подругу европейского сюрреалиста?). То говорит, что в журнал «Фиолетовая ящерица» («Выпускался в Париже с 1924 по 1930 год на переходе от дадаизма к сюрреализму, вышло десять номеров») наравне с Дальманом писали Магритт («эссе о живописи как мышлении»), Дали («о девушке, которую готов полоснуть бритвой по глазам») и Бекман («о коллективизме», в переводе с английского и без разрешения автора.) Именно подобные моменты и выдают нам Шлинка с головой не как простого радетеля за права человека, а как наследника европейской культуры, владеющего как «всей полнотой информации», так и литературными приемами своих предшественников и современников, включая, простите за выражение, постмодернистов.


 Потрясение, которое вызывает мир концлагерей и холокост, кажется, как-то несовместимо с игрой воображения и фантазией... Вероятно, поэтому писателю так сложно быть до конца открытым, приходится рассчитывать на застывшие свидетельства и расхожие клише: «Те, кого убивали в концлагерях, ни в чем перед убийцами не провинились...» Коменданты, охранники и надзиратели просто «делали свою работу»: казнили. Не из мести, ненависти или потому, что заключенные стояли у них на пути или чем-то угрожали. Они были к ним «абсолютно равнодушны». «Настолько равнодушны, что им было все равно — убивать их или нет».

Вот, стало быть, почему люди делали такие ужасные вещи... Только при таком подходе картина получается несколько ущербной — вроде бы не говорится ничего такого, о чем бы следовало молчать, однако говорится не до конца. Такую недосказанность, когда что-то остается скрытым, — своего рода отрицание, которое порой можно расценить как незаметное предательство, Бернхард Шлинк сделал темой своего знаменитого «Чтеца» — одной из лучших немецких книг последних десятилетий (в Германии она была опубликована в 1995 году). В романе это слово — предательство — он намеренно повторяет в совершенно разных контекстах, словно пробуя на вкус, словно убеждаясь в его единой природе, идет ли речь о любви, о памяти или о преступлении.

Впрочем, «Чтец» притягивает не столько темой, сколько поразительно спокойной откровенностью и в то же время неумолимостью повествования — об этом. Все три части, из которых состоит роман, написаны как будто в разных жанрах. Первая, в которой нет, кажется, и намека на страшную тайну, — это воспоминания Михаэля Берга о своей первой подростковой любви к Ханне — женщине, намного его старше. Они наполнены трогательными признаниями, счастьем и тревогой, волнениями, тоской и смутными желаниями. Поэтому, когда их читаешь — словно пробираешься по лабиринту, где герой сам теряется, вновь себя находит, чтобы заплутать опять. Он рассказывает не спеша, не на одном дыхании, а так, словно, написав главу, прочитывает ее вам, как благодарному слушателю или другу, чтобы выслушать комментарий и, может, что-то изменить, уточнить, добавить. «Рассказ о нашей ссоре, — пишет он, — опять получился таким подробным, что надо дополнить его рассказом о нашем счастье. Ссора сблизила нас. Я увидел ее плачущей, и эта Ханна была мне ближе, чем та Ханна, которая всегда была сильной».

 Придя закопать урны с прахом родителей на участок кладбища, где похоронены дед и бабка, герой выясняет, что там недавно захоронили совершенно чужого человека. Буквально столкнувшись — двинув в нос — на этой самой могиле даму, дочь усопшего, герой через некоторое время обнаруживает ее на пороге собственной квартиры, дама приходит с риелторшей ее снять. Квартира-могила здесь, как и во многих других поворотах сюжета, может показаться стержневой оппозиции «жизнь-смерть», но только может, эта оппозиция — часть парадокса, как концептуального приема.

Даже в самом благожелательном изложении сюжет «Нефтяной Венеры» Александра Снегирева может показаться чередой ударов, настигающих героя: сначала нелепо умирает мать, затем отец, постепенно разъясняется, что герой остается один с Ваней, сыном, больным синдромом Дауна, — жена сбежала играть главные роли в пафосных фильмах. Сын почти полностью лишен характерных признаков своего расстройства, он не аутичный, живой и общительный, но с ним тяжко, и отец пару раз за книгу срывается. Всего не расскажешь, в развязке много важного, это надо читать. Скажем только, что описано все это по-простому, вполне как-то беззащитно, узнаваемо, что делает текст психологически мощным и почти окончательно безысходным. «Почти» — потому что автор легко переходит от крайней, напряженной жути повседневного существования к столь же окончательному, на грани — но не переходя — цинизма юмору, хеппенингам в трагифарсовом духе. В такие моменты вылезает почерк автора романа «Как мы бомбили Америку». «Нефтяная Венера» — это картина, «фигуристая баба, напоминает тех, что украшают дверцы дальнобойных фур... Для сравнения я поставил картину к стене рядом с Ренуаром... Ну... типа... не так уж плохо она смотрелась рядом с классиком». Изображена голая тетка на фоне березок, на тетку изливается нефтяной дождь. Она не совсем случайно попадает к сыну, а затем и к отцу, несчастный пятнадцатилетний парень восхищен красотой этой, в общем-то, мазни, не желает с ней расставаться. Сбитый с толку, усталый отец ведет его к ясновидящей. «Во что вы меня впутываете!? — заорала она, отталкивая нас. — Я видела смерть! Я со смертями не работаю!» Тут просыпается муж, который лежал на софе, с ног до головы накрытый тюлевой занавеской, — заснул два года назад, бывают такие не объяснимые медициной случаи. А новые подруги с могилы, Соня и Мария-Летиция-Женевьева, под народную «Ах, под сосною, под зеленою, спать положии-и-ите вы меня...» устраивают дане макабр на дедовской даче. Старые консервы вставляют почище «кислоты», две тетки, парень с синдромом Дауна, тридцатилетний мужик-архитектор скачут, вопят, тискаются, Ваня под конец писает на эту самую картину — от избытка чувств... Утомленные суматохой, утихомириваются, грустят. В основном из-за того, что любить некого. Кругом несчастные, каждый в чем-то сильно ущербные люди. И скорбно признают, что сами такие.

Повествование, умело разбавленное ужасающим в своей терапевтической цели юмором, получилось концептуально чистым, такого опасно экстравертного способа изложения не встречалось давно. Сложно удержаться на позиции нейтрального наблюдателя — в какие-то моменты начисто исчезает разница реального и литературного восприятия.
Сергей Шулаков
Источник: Книжное обозрение. — 2009. —  № 9. — C. 8.