Журнальный зал


Новости библиотеки

Советуем почитать

 В новой документальной книге Гюнтер Грасс рассматривает жизнь своей семьи сквозь объектив волшебного фотоаппарата.

Фотокамера (Die Box) — продолжение автобиографичной «Луковицы памяти». Той самой, что вызвала в Германии скандал: соотечественники не смогли простить Грассу службы в войсках СС.

«Фотокамера» тоже подняла переполох — но уже в собственной семье писателя.

Еще бы. Согласно сюжету престарелый Грасс собирает всех своих детей, и они по его просьбе вспоминают под запись о детстве, юности, своих отношениях с отцом. Такой вот подарок папе на 80-летний юбилей, который он и в самом деле отмечал в прошлом году. Детей у Грасса восемь. Четверо от первой жены, двое от женщин, на которых он не был женат, еще двое приемных, от жены второй. В книге они перебивают друг друга, слегка ссорятся, смеются, иногда чуть не плачут и рассказывают. О своих мечтах, увлечениях, отношениях Грасса с их матерями — в итоге о собственных судьбах и истории частного человека в Германии 1950-1980-х гг. Когда Грасс дал прочитать рукопись этой почти пьесы участникам действия, многие возмутились, не пожелав предавать огласке подробности своей личной жизни. Грасс послушно поправил кое-что, усилил всеобщий скепсис в собственный адрес и вывел всех под вымышленными именами. И вот книга перед нами.

В центре ее — единственный трюк. Друг семьи фотограф Мария Рама — тоже реальное, заметим, лицо — щелкает отца семейства и всех его отпрысков на простенькую бокс-камеру «Агфа», проявляет в темной комнате пленки, а на них… Проступает невидимое. Дочка Лара, мечтающая о собаке, видит себя на снимке с лохматым щенком. Мальчишки, прыгающие с военного дзота, предстают солдатами в разгаре боя. Разрушенные войной соседские квартиры блещут уютом и обстановкой. Рояль целехонек, а в клетке поет канарейка. Словом, чудо-ящичек проявляет желания. Угадывает будущее. Знает прошлое. Это, конечно, метафора, метафора искусства, и однажды в книге Грасс проговаривается, что примерно так же возникают на бумаге слова — из потемок, точно изображение при проявке пленки.

И все же эта книга не о механизмах искусства. Она о тайне времени. Благодаря зрячей камере грань между прошлым-настоящим-будущим исчезает. Все три измерения сливаются в одно пространство, один простор. Простор под названием вечность.

Грасс не раз довольно скептически отзывается на этих страницах о религии и чудесах, но написал-то он как раз об этом. О человеческой жизни, увиденной оттуда. Война, танцы на облаке с обожаемой (поначалу) женой, новые влюбленности, расставания, страдающие от разрыва родителей дети, переезды, работа над книгами, постепенно взрослеющие сыновья и дочери, их романы, свадьбы, рождение внуков — одно набегает на другое и происходит одновременно… Но в отличие от «Луковицы памяти» чувство вины и ответственности за происходящее здесь выведено в подтекст. В фокусе «Фотокамеры» — не боль раскаяния, а глубинное примирение с жизнью, сложившейся, что поделаешь, именно так, не иначе.

Вообще-то, читать эту сбивчивую семейную сагу трудно, иногда занудно, не разберешь, кто что и к чему здесь говорит. Но это нам некогда распутывать эти истории. Грасс никуда не торопится и дослушивает каждого. Тысяча лет для него не длиннее, чем день. Он давно не цепляется за уходящие минуты, он спокоен, видя: времени больше нет. И мудро щурится, и покусывает мундштук своей черной трубки, сохраняя невероятное благородство осанки и грацию библейского старца.
Майя Кучерская
http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2009/09/15/213868
 В новом романе сценарист и писатель Юрий Арабов тактично, но ясно объясняет, что такое русское чудо.

В основу романа «Чудо» положены события, случившиеся в Куйбышеве в 1956 г. и получившие название «стояние Зои». Правда, в романе девушка Зоя превращается в Татьяну Скрипникову, а действие переносится в вымышленный Гречанск: уральский городок с неустанно чадящим металлургическим заводом, хиреющей церковью и нищим бытом — словом, с атмосферой беспросветности абсолютной и беспощадной.

В городе царит вечная тьма. Электричество то и дело отключают, по улицам стелется едкий дым, даже снег черен от угольной пыли. И все ключевые эпизоды разворачиваются то вечером, то ночью, то в полумраке рассвета.

Татьяна позвала гостей, но радиола закашлялась и смолкла, электричество, как водится, отрубили. Начались танцы при керосинке, под гитару и водку. Танин ухажер, Николай, отчего-то не явился, и тогда девушка схватила икону с Николаем-чудотворцем и закружилась со святым, как с кавалером. Но сейчас же замерла в ледяном столбняке. У врачей, приехавших сделать окаменевшей Татьяне укол, погнулась игла, у плотника, пытавшегося выпилить кусок пола, на котором она стояла, сломалась стамеска.

Но дальше — застывшая посреди избы Таня начинает согревать и освещать свой холодный, черный город. Всем — плотнику, свердловскому журналисту, местному батюшке и даже случайно заехавшему в Гречанск Никите Сергеевичу Хрущеву Таня дарит чудо. Каждому свое — по разуму и по вере.

Именно так: Юрий Арабов написал историю про больное, нищее русское чудо, которое приходит лишь через страдание и редко приносит сундучок с золотом, зато дарит роскошь обретения Смысла. Тема опасная: шаг вправо, шаг влево — фальшь, но Арабову удается рассказать эту историю деликатно, без нажима и расстановки акцентов, с доверием к читателю, который уж как-нибудь сам разберется, почему роман начинается в воскресенье, а заканчивается на Пасху.
Майя Кучерская
http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2009/02/12/181317
 В новом романе «Домик в Армагеддоне» Денис Гуцко соединяет меч, крест, неграмотность и наивность.

Букеровскому лауреату деваться некуда: он по определению в лучах прожекторов. «Домик в Армагеддоне», новый роман Дениса Гуцко, неизбежно будет обсуждаться, но, очевидно, в мало приятных для писателя выражениях.

Премированный четыре года назад роман «Без пути-следа» воспроизводил типичный набор постколониальных проблем, которые и повергли в нокдаун главного героя, отлученного от российского гражданства. «Домик в Армагеддоне» — вроде бы о другом, но и здесь в центре герой растерянный, пытающийся нащупать опору и смысл жизни.

Именно для этого Ефим Бочкарев, 18-летний житель вымышленного Любореченска, и поступает во Владычный стяг — молодежную военную организацию, созданную для защиты православия. Фима и такие же, как он, мальчишки-«стяжники» съезжаются на сборы, тренируются, читают жития святых и мечтают о настоящем деле. Но Стяг внезапно закрывают: «церковный спецназ» властям отчего-то разнадобился.

Дочитав роман до конца, понимаешь: это не власти, это Денис Гуцко дрогнул, испугавшись собственного богатейшего по потенциалу замысла — написать жесткую антиутопию (вариант: притчу) про жизнь современных крестоносцев. А ведь мог бы получиться бестселлер почище оруэлловского. Однако, чтобы создавать несуществующий мир, нужно понимать и чувствовать материал, из которого лепишь. Про войну воевавший Денис Гуцко понимает многое, про православие, даже декоративно-националистическое, — совсем ничего. Отсюда нелепости и ошибки: к простому священнику в романе упорно обращаются как к епископу — «владыка»; используемое героями выражение «новый Армагеддон» — нонсенс; верующий Фима ни разу не вспоминает о Боге, а его рассуждения о «великой православной России» отдают такой пустотой, что странно, как его-то самого угораздило увлечься всей этой мертвечиной.

Так что неудивительно, что, рассказав о стяжниках на первых страницах романа, дальше Гуцко двинуться не рискнул, свернув на знакомую дорожку унылого реализма да скрупулезных описаний внутренней смуты Фимы. Кроме Фимы, живых героев здесь никого, сплошь функции — враг, соратник, провокатор, подруга, — и поступки их часто совершенно необъяснимы. Почему сводная Фимина сестра, Надя, буквально преследует брата — это что же, инцест? С какой стати отец героя бросает семью и оказывается в Православной сотне, таинственной организации, куда после Стяга попадает и Фима? И что это за Сотня? Секта? Община? Но ничего-то мы так и не узнаем, не поймем, кроме одного: вопрос «почему?», блуждая по «Домику», лучше не задавать.

И все же в сухой остаток кое-что выпадает. Это неизменно зорко отловленные детали, что-нибудь вроде «лунных клякс» на листьях фикуса и хрустящих гравием подошв, которые «будто откусывают от дороги», да точно диагностированное мутное брожение, глухое недовольство, скрытое в душах провинциальных мальчиков. В общем, если завтра рванет, Гуцко хотя бы запишут в пророки. В противном случае ему грозит лишь свист разочарованной публики.
Майя Кучерская
http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2009/05/05/194174
 «ГенАцид» Всеволода Бенигсена — попытка современной сатиры. Скорее удачная, и все же не доведенная — не столько до ума, сколько до сердца.

Президент России издал указ — «О мерах по обеспечению безопасности российского литературного наследия». Каждый гражданин РФ обязан выучить отрывок из того самого литнаследия. В трехнедельный срок. К Новому году. «С последующим тестом на знание оного». А все ради объединения вокруг «общенациональной идеи». Отсюда и аббревиатура, ГЕНАЦИД — государственная единая национальная идея.

Молодой писатель, выпускник ГИТИСа Всеволод Бенигсен, сочинивший этот анекдот, рассказывает о прививке российской словесности русскому народу в отдельно взятой деревне Большие Ущеры. И поначалу читать о ходе эксперимента уморительно смешно. Смешно, когда косноязычный Гришка-плотник, на вопрос о семейном положении отвечающий: «Всяка лярва шныгу чумазит», начинает вдруг выкрикивать «дыр бул щил» Крученыха. Смешно, когда бабка Агафья, славящаяся варением самогона, опрокинув стопку, декламирует односельчанам «Кузмича» (угадайте, кто это): «Возьми, летун! Пронзи, летун! Могильник тлинный, живой ползун!» Забавно, когда большеущерцы придумывают алкогольно-литературную игру — первым выбывает тот, кто сбился в чтении своего текста.

ГенАцид и близкий экзамен, точно приезд ревизора, действительно ненадолго объединяет жителей. Пока не начинает разъединять — на тех, кому достались стихи, и тех, кому проза, тех, кому стихи традиционные, и кому новаторские… Смех постепенно мрачнеет, но все же примерно полкнижки веришь, что перед тобой — наконец-то! — настоящая современная сатира, каковой в нашей словесности острый дефицит. Однако уже сорванный было в честь автора чепчик бросить в воздух так и не успеваешь.

Во второй половине романа смех сквозь невидимые миру слезы стихает. Да и слезы высыхают тоже. Слишком уж все становится черно. У большеущерцев начинается тяжелая интоксикация. Пьяница Федор Подхомутников, перечитав Лескова, повреждается в уме и решает стать очарованным странником. Сергей Сериков, заразившись чеховской безнадежностью, сводит с жизнью счеты. Жителям остается найти крайнего… Бунт врывается на улицу Ленина бессмысленно и беспощадно.

В развязке, которой Бенигсен бьет читателя как обухом, присутствует странное преувеличение, никак не оправданное предыдущим ходом вещей. Но, может быть, все дело в беспредельности диапазона загадочной русской души? Если бы так. Никакой беспредельности, только два полюса с кровавым океаном между — таков итог «ГенАцида».

Тут-то и понимаешь, чем Бенигсен отличается от того же Гоголя или Салтыкова-Щедрина, которых то и дело окликает: ему недостает сострадания. Все выведенные в романе типажи, от умника библиотекаря до беженца-таджика, оказываются марионетками, это всего лишь лупоглазые пупетт, которых тем легче под конец замочить. Будь перед нами фарс, марионеточность героев и схематизм ходов можно было бы оправдать, но для фарса этому тексту недостает условности и бесшабашного веселья, в нем слишком много реалистичных сцен.

Словом, книге Бенигсена при всем ее остроумии не хватает художественной цельности и последней убедительности, такой, от которой разводишь руками и молчишь, потому что сказанное — правда. Пушкин не зря так легко делился с Гоголем анекдотами о ревизоре и мертвых душах — он хорошо знал: сам по себе анекдот — пустышка, заполнение паузы в table-talk. Чтобы обратить забавную историю в драму, поэму, в роман, наконец, нужно иметь за пазухой еще кой-чего. Да хотя бы сердце.
Майя Кучерская
http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2009/06/25/201959
 Александр Кабаков написал первый в жизни исторический роман, но, похоже, не столько из любви к прошлому, сколько из растерянности перед настоящим
Роман Александра Кабакова «Беглецъ», через «ять» и с «ером» на конце, явственно окликающий давнишнего «Невозвращенца», — небольшая по объему и первоклассная по исполнению стилизация дневника московского банковского служащего за 1917 год. Дневник якобы достался по случаю нашему современнику, любителю антиквариата. Перед нами спокойная демонстрация мастерства — совершенно очевидно, что и газеты, и мемуары того времени прочитаны были писателем в избытке, однако поверхность текста безупречно гладка, никаких капелек исследовательского пота, никаких швов. Естественная интонация, ровное дыхание, точно отмеренная горечь. «Все снегу нет. А мороз заворачивает порядочный, погубит озимый хлеб, то-то будет нашим страдальцам за народ дел — примутся спасать голодных газетными статейками и спичами под бургундское на благотворительных балах».

Наш герой — тихий алкоголик и несчастный человек. Сумрачный дом в Малаховке, прислуга, молчаливые обеды с нелюбимой супругой, редкие и мучительные встречи с любовницей, поездки в московскую службу, расползающаяся по России тьма и распад, запиваемые ежедневным графинчиком под яблоко и папиросы. Ощущения и мысли господина Л-ва, как будто нарочно, усреднены, подчеркнуто тривиальны, обыкновенны для многих его собратьев по сословию и веку: сослуживцы пошлы, православие не греет, война бессмысленна. Хочется же лишь одного — «бежать от невозможной, опасной жизни как можно дальше и близких увести».

И хотя судьба Л-ва делает неожиданные зигзаги — герой начинает сотрудничать с большевиками, потом помогает им ограбить собственный банк, а затем, точно во искупление вины, пытается застрелить Ленина, — ему все равно не вырваться из собственной усредненности, которая, впрочем, в выстроенном Кабаковым мире никак не ущербность, а почти достоинство. Поскольку среднее может появиться лишь при наличии верха и низа, т. е. стабильности.

Нет ничего проще, чем увидеть параллели между жизнью тогдашних мелких буржуа и сегодняшнего среднего класса, тем более что и сам писатель подталкивает к этому читателя, поместив дневник Л-ва в раму современности. Но вот вопрос: что позволяет различить в сегодня призма ушедшей жизни? Отчего печальный кабаковский глаз смотрит на современность сквозь монокль прошлого? Ведь вряд ли «Беглецъ» всего лишь красивая утренняя разминка мастера. Гораздо больше похоже, что выбор эпохи и героя (отчасти, видимо, автобиографического) продиктован усложнившимися отношениями автора с нынешней реальностью, которая на наших глазах утратила последнюю стилевую цельность и переживает очевидный кризис стиля. Предшествующая «Беглецу» книга Кабакова «Московские сказки» ядовито и точно описывала Москву гламурную. Но вот и той Москвы уж нет, как и помянутой в начале «Беглеца» Москвы 1970-х, — как к ним ни относись, тем самым единством стиля обладавших.

В новой книге Александра Кабакова слышна растерянность перед стилевой разорванностью, раздерганностью дня сегодняшнего, растерянность, необыкновенно изящно выраженная, но такая глубокая, что ничего не остается, как бежать из сегодня прочь, да хотя бы и в неуютную Москву 1917 года.
Майя Кучерская
http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2009/07/16/205312